Б.Ф.Егоров.
Под старшими славянофилами подразумеваются основатели учения А.С.Хомяков и И.В.Киреевский, чьи программные статьи были написаны в 1839 году, и их окружение 1840-х – 1850-х годов: П.В.Киреевский, К.С.Аксаков, И.С.Аксаков, Ю.Ф.Самарин, Д.А.Валуев, А.Н.Попов, А.И.Кошелев и еще несколько человек. Для ознакомления со сложной системой славянофильских воззрений автор этих строк отсылает к своим статьям «Славянофильство» («Краткая литературная энциклопедия», т. 6, 1971) и «Славянофильство, западничество и культурология» («Ученые записки Тартуского университета», вып. 308, 1973), затем неоднократно переиздававшимися; последнее издание: Егоров Б.Ф. От Хомякова до Лотмана. М., 2003.
Начав с теоретической публицистики, славянофилы вскоре стали задумываться о практических деяниях. Правда, большую роль здесь играли не только мировоззренческие построения, но и индивидуальные характеры. И.В.Киреевский, с юных лет отличался степенностью и замедленностью перевода мысли в дело (нужно учесть еще душевный надлом из-за царского запрещения в 1832 году журнала «Европеец», на который молодой литератор возлагал большие надежды). Временная попытка в 1845 году возглавить журнал «Москвитянин» тоже окончилась неудачно, по целому ряду причин. К тому же Киреевский никогда не помышлял оказывать какое-либо идеологическое или имеющее практические выходы воздействие на власть. Он всегда выступал скорее как анти-практик: известна его постоянная осторожность при ранних, еще к сороковым годам относящихся разговорах о необходимости освободить крестьян от крепостной неволи; Киреевский считал, что немедленное освобождение приведет крестьян из помещичьего рабства в зависимость от чиновников и деревенских богатеев.
Более активен А.С.Хомяков. Он неустанно, многолетне пропагандировал славянофильские идеалы в печати (увы, редко: цензура очень резала его произведения) и более интенсивно в устных выступлениях, пропагандировал русскую одежду в противовес западноевропейской моде (ему во всем этом усердно помогал К.С.Аксаков).
А верный последователь Хомякова Ю.Ф.Самарин, очень четкий, организованный, сразу же по выходе на самостоятельную дорогу (он вскоре после защиты в Москве диссертации в июне 1844 года переехал в Петербург, выполняя желание отца пойти по служебной стезе) упрекнул старшего товарища в недостаточно активных трудах, разъясняющих смысл и цели нового учения, и прямо поставил вопрос: что же делать (практически)? Он писал Хомякову и К.Аксакову в конце 1844 года: «Повторяю вам еще раз: я жду наставления, я ваш во всяком случае; моя участь и ваша связаны нераздельно. Решитесь на что-нибудь. Тосты и возгласы против Петербурга не могут продолжаться вечно. Они дошли до того, что все вправе ожидать после слов дела (…) Примитесь за дело, объявите войну Петербургу»[1]. Ясно, что Петербург здесь – символ чиновничьего онемеченного бюрократизма, чуждого русскому народу, а духовным символом последнего для славянофилов является патриархальная, «православная» Москва. С другой стороны, Самарин указывал на большую подозрительность, которую вызывает в официальном Петербурге активизация славянофильской пропаганды: «Власть убеждена, что в Москве образуется политическая партия, решительно враждебная правительству, что клич, здесь хорошо известный: «Да здравствует Москва и да погибнет Петербург!» – значит: «Да здравствует анархия и да погибнет всякая власть!» Поверьте, что это так» (12, 151). Именно желая рассеять подозрительность, Самарин настаивал на открытом и ясном изложении славянофильских взглядов.
В том же письме Самарин говорит о частом посещении салона А.О.Смирновой, с которой он еще никогда не говорил о славянофильстве. Но ее муж Н.М.Смирнов, видный царский сановник и без пяти минут калужский губернатор, знал, видимо, о принадлежности Самарина к славянофильскому кругу: «Теперь он пристает к ней (жене – Б.Е.) и беспрестанно расспрашивает о том, что я говорил, что пишут из Москвы, через кого я веду сношения, чего добиваются славяне, какая разница между голубою и красною мурмолкою» (12, 151).
В ответном письме от начала 1845 года[2] Хомяков объяснил Самарину, что «временная буря» со стороны властей связана не с «речами» москвичей, а с какими-то появившимися за границей статьями (очевидно, славянофилы там изображены оппозиционерами), поэтому Хомяков и сам призывает к сдержанности: «… при проснувшихся подозрениях можно добиться неосторожностью до опасности»[3].
Что касается просьбы Самарина о «наставлениях», то Хомяков предлагает неустанно разъяснять основные идеи славянофильского учения: «Теперь надобно и должно высказывать принципы, и чем более они будут высказываться, тем яснее будет, что они ни для кого не опасны, что они не новое что-нибудь, не налагаемое нами на общество, но бессознательно в нем живущее, и что они до сих пор составляли лучшую часть нашей умственной жизни. Надобно показать всем, что они (т.е. принципы) так же далеко от консерватизма в его нелепой односторонности, как и от революционности в ее безнравственной и страстной самоуверенности; что они, наконец, составляют начало прогресса разумного, а не бестолкового брожения» (251). Термин «разумный прогресс» дал основание Н.И.Цимбаеву счесть построения Хомякова близкими к общелиберальным принципам.
В самом ли деле славянофилам нечего было опасаться возможных репрессий? Это не совсем так, Самарин лучше знал петербургские настроения. Ведь царское правительство всегда жаждало рабского повторения в разных вариантах тех идеологических предначертаний, которые спускались свыше, и любая, самая незначительная самодеятельность вызывала подозрения. Антибюрократический и в общем антипетербургский дух славянофильского учения не мог не раздражать правительственные круги. И даже такая невинная формула Хомякова, как отталкивание от «консерватизма в его нелепой односторонности», могла вызвать серьезные опасения и предположение, несмотря на твердые заверения славянофилов, о наличии подспудных радикальных, чуть ли не революционных мыслей. Жандармские и полицейские соглядатаи всячески пытались в Москве проникнуть в собрания славянофилов, а предварительно, в донесениях шефу жандармов графу А.Ф.Орлову, сообщали о главной задаче слежки: «… у них кроме известной правительству цели должна скрываться какая-нибудь другая. Если бы сего не было, то тогда зачем бы им было бояться и остерегаться»[4]. Здесь же заявлено, что «к обществу славянофилов» принадлежал М.А.Бакунин, уж воистину настоящий революционер (дикое сообщение! конечно, Бакунин никогда не принадлежал к тому «обществу»!).
Но таково уж было общее представление о славянофилах, бытовавшее в официальных кругах Москвы, а не только Петербурга. Сам московский генерал-губернатор граф А.А.Закревский (назначен на этот пост в 1848 году) люто возненавидел славянофильский кружок и был уверен в его тайных революционных замыслах. Когда граф весной 1849 года получил секретной почтой из столицы список арестованных петрашевцев, то он, как стало известно Хомякову, сказал одному своему близкому знакомому: «»Что, брат, видишь: из Московских Славян никого не нашли в этом заговоре. Что это значит по-твоему?» – «Не знаю, ваше сиятельство». – «Значит, все тут; да хитры, не поймаешь следа»» (199; здесь и далее курсивные выделения принадлежат авторам цитат).
Закревскому всюду мерещились революционные заговоры. Даже литературная деятельность славянофилов воспринималась им почти как революционная. 17 июня 1852 года генерал-губернатор докладывал царю, что цель «этого общества, по словам самих славянофилов, сделать переворот в русской литературе» (Хмелит сб. 7. С. 152). И когда Закревскому удалось уволить со службы цензора князя В.В.Львова за пропуск в печать (хотя и с изъятиями) славянофильского «Московского сборника» (1852), генерал-губернатор вменил еще цензору в вину и разрешение издать «Записки охотника» И.С.Тургенева, где, по мнению стража порядка, «было выражено решительное направление к уничтожению (! – Б.Е.) помещиков» (Хмелит. сб. 7. С. 163; из рапорта Закревского шефу жандармов графу А.Ф.Орлову от ноября 1853 года). Любопытна великая роль семейных связей в правительственных кругах: Львов оказался шурином (то есть женатым на сестре) могущественных Перовских (Лев – до августа 1852 года – министр внутренних дел, Василий – оренбургский генерал-губернатор), и шеф жандармов передал Закревскому их просьбу смягчить наказание родственнику; Закревский оправдывался: «… князь Львов, сделавшись цензором, старался войти в связи с Хомяковым, Аксаковым и другими, а потому всегда, как дошли слухи, брал цензоровать представляемые ими книги» (Хмелит сб. 7. С. 163), но все-таки был вынужден исправить формулировку: «князя Львова следовало бы отстранить только от звания цензора, но не удалить вовсе от службы» (Там же. С. 163-164). А если бы у Львова не было родственников среди любимцев Николая I?..
В свете чиновничьих подозрений следует рассматривать и непрерывное раздражение властей по поводу русской одежды и небритья славянофилов. Для последних бороды – признак народности, сближения с крестьянством и купечеством, а для властей после февраля 1848 года – признак похожести на небритых французских революционеров. И потому могло возникнуть парадоксальное предписание Министра внутренних дел (апрель 1849 года): «… как дошло до высочайшего сведения, что новый обычай сей (отпускать бороды – Б.Е.) все более и более распространяется и что у некоторых он происходит от страсти подражания западным привычкам, то Государь Император повелеть изволил, дабы я объявил всем гг. губернским предводителям дворянства, что Его Величество почитает недостойным русского дворянина увлекаться подражанием западным затеям так называемой моды и что ношение бороды тем более неприлично, что всем дворянам предоставлено право ношения мундира, при котором отнюдь не дозволено иметь бороды» (Хмелит. сб. 7. С. 167-168). Следовательно, славянофилы оказались западными модниками! Но так как в московских донесениях в III отделение неоднократно сообщалось о беседах Хомякова с раскольниками, то в сознании графа Закревского и его присных дворянские бороды вполне могли ассоциироваться еще и с обликом подозрительных для властей хранителей старой веры.
А символика русской одежды тоже расширялась до невообразимых аналогий. Вспомним расспросы Н.М.Смирнова о голубых и красных мурмолках. То есть народная одежда интерпретировалась как совокупность тайных знаков, то ли масонских, то ли революционных западноевропейских (например, у итальянских карбонариев были особые тайные знаки в одежде). Поразительно, что борьба властей с народной одеждой и бородами славянофилов продолжалась все последние годы царствования Николая I и перешла в администрацию Александра II, казалось бы, должного забыть при своем либерализме про гонения отцовских клевретов, да и самого отца, на внешние знаки славянофилов. По крайней мере, славянофилы были убеждены, что продолжение запретительных инструкций относится к прежней косности чиновничьей бюрократии, а не к облику молодого государя: см. специальное публицистическое письмо, созданное в хомяковском кругу весной 1856 года: дескать, под видом Высочайшего повеления московская полиция предписывает брить бороды и не носить публично «национальное платье»[5]. Увы, имеется предписание шефа жандармов князя В.А.Долгорукова графу Закревскому от 28 марта 1859 года: «Государь Император высочайше повелеть изволил: ношение дворянами бород и эспаньолок, когда дворяне в мундирах или в действительной службе, не допускать» (Хмелит. сб. 7. С. 172). Единственное здесь утешение – не вообще запрет, а лишь во время действительной службы и при мундирах…
Следует однако осознать, что отношение властей к славянофилам не было всегда однозначно резко негативным. Однозначно враждебно к ним относился лишь граф Закревский. А через его голову, обращаясь прямо к петербургским верхам, энергичный А.И.Кошелев смог в течение 1855 года, пользуясь «оттепелью» в начале царствования Александра II, добиться снятия цензурного запрета с творений славянофилов, а главное – выхлопотать разрешение на издание славянофильского журнала «Русская беседа»[6]. И не только при Александре II, даже и при Николае I бывали некоторые колебания.
Наш выдающийся историк П.А.Зайончковский, занимаясь печальной судьбой киевского Кирилло-Мефодиевского братства, обнаружил в архиве III отделения и частично опубликовал ценную записку «О славянофилах» (она относится скорее всего к периоду следствия над организаторами нелегального общества, к весне 1847 года; в записке упоминается статья К.Аксакова 1846 года). Здесь содержится чрезвычайно положительная оценка патриотической деятельности анализируемой группы: «Славянофилы, занимающиеся утверждением в отечестве нашем языка, нравов и образа мыслей собственно русских, очищением нашей народности от излишних примесей иноземного в высшей степени полезны: они суть двигатели в государстве – орудия самостоятельности и могущества его…»[7]. Заметим, что автор записки объединяет киевлян с московскими славянофилами, как бы стирает границы, хотя можно было бы говорить и о многих отличиях, прежде всего о чуждости москвичам украинофильства киевлян. Записка почти обходит проблемы сепаратизма и призывает к осторожному отношению властей к украинскому патриотизму участников братства, дабы не возмутить крайними мерами именно сепаратистские настроения киевлян.
Я убежден, что записка составлена М.М.Поповым, управляющим 1-ой экспедицией III отделения, чиновника умного и коварного (именно он пытался идеологически «обрабатывать» по поручению Л.В.Дубельта умирающего В.Г.Белинского). Попов был и одним из самых активных руководителей следствия по делу киевского общества. П.А.Зайончковский считал, что он выполнял волю и предначертания обоих шефов, Орлова и Дубельта. Я бы добавил, что, возможно, Попов и сам в чем-то влиял на начальников, будучи значительно более обстоятельно, чем они, ориентированным в русской литературе и журналистике (до того, как его пригласили в III отделение, он много лет преподавал русскую словесность в гимназиях).
Во всяком случае киевские кружковцы получили слишком мягкие наказания, чем можно было бы ожидать от приговоров их судей, знающих их украинофильские и сепаратистские идеалы. А страшная кара, постигшая Т.Шевченко (его отправили в солдаты и запретили писать и рисовать), не в счет: она связана с его сатирическими стихами о царе и царице.
Но относительная мягкость репрессий могла иметь место лишь до 1848 года, когда разразились европейские революции и правительство стало применять куда более суровые меры. Тут и славянофилам доставалось неоднократно, вплоть до запрещения «Московских сборников» в 1852 году и практически вообще запрещения печататься (для них отменялась московская цензура, все труды нужно было посылать в Главное цензурное управление в Петербурге).
Ю.Ф.Самарин, активнейший из старших славянофилов, имел бы все шансы в 1849 году загреметь на каторгу, если бы, опять же, не личные, «семейственные» связи, еще более крупные, чем у князя Львова. Не желая ограничиваться декларациями о патриотизме и значении Москвы, да и вообще ограничиваться теоретическими рассуждениями, он первым из славянофилов, будучи чиновником Министерства внутренних дел и участвуя в ревизии городского устройства Риги, создал серию ярких публицистических очерков, составивших рукописный цикл «Письма из Риги», очень быстро распространившийся в тогдашнем, говоря нашим языком, «самиздате». Самарин ратовал за ограничение сословных привилегий остзейского дворянства, за экономическое освобождение латышского и эстонского крестьянства, резко критиковал притеснения русских граждан и православия. Из-за разных доносов и прямой жалобы рижского генерал-губернатора князя А.А.Суворова, недовольного антинемецкой позицией публициста, Самарин был арестован, препровожден в Петербург, в Петропавловскую крепость, а затем был вызван к Николаю I, внимательно прочитавшему «Письма из Риги» (свидание состоялось 17 марта 1849 года). Самарин по горячим следам подробно записал весь диалог (см. 7, XC-XCIII).
Ясно, императору решительно не понравился антинемецкий дух «Писем» (царю было желательно, наоборот, сближение немцев и русских), он однако в своих наставлениях полностью обошел крестьянский вопрос и притеснение православной церкви. Главное – царь обвинил Самарина в нарушении присяги (использовал без разрешения служебные документы!), в антиправительственной направленности «Писем»: «Понимаете, к чему вы пришли: вы поднимали общественное мнение против правительства; это готовилось повторение 14 декабря»… «Вас следовало отдать под суд (…) Вы сами знаете, что вы бы сгинули навсегда» (7, XCII). Однако Николай I закончил беседу совершенно неожиданно: «Помиримся и обнимемся» (7, XCII). Это с государственным-то преступником! Царь милостиво отпустил Самарина и приказал ему ехать в Москву успокаивать родителей… Все дело в том, что Самарин был для царя свой: родители «преступника» — видные придворные (матушка – любимая фрейлина императрицы Марии Федоровны); крестными родителями, восприемниками у купели младенца Юрия были Александр I и Мария Федоровна. Николай не мог этого крестника своего брата и своей матери отправить в Сибирь… Так что здесь еще ярче, чем в случае с увольнением князя В.В.Львова, проявилась «семейственность».
С Иваном Аксаковым, арестованным именно в день вызова Самарина к царю, 17 марта 1849 года, Николай I мог поступить куда более сурово – у Аксаковых не было никаких придворных связей. Однако проступок арестованного был несравненно бледнее самаринского, он был как бы вторичным, отраженным: главная причина ареста заключалась в обнаруженной (с помощью перлюстрации переписки Ивана Аксакова с отцом и братом Константином) глубокой приязни Аксаковых к пострадавшему Самарину, а также в твердой уверенности, что государь, прочтя «Письма из Риги», сменит гнев на милость (как мы знаем, милость потом была оказана отнюдь не из-за согласия царя с идеями Самарина). Ивана Аксакова почему-то отвезли не в крепость, а в домь.нит гнев на милренности, что государь, прочтя «к пострадавшему Самаринуельства; это готовилось повторениеройства Риги______ III отделения, где на пять дней заключили на квартирной половине шефа жандармов графа А.Ф.Орлова, в столовой зале (!). Николай I не удостоил другого славянофила аудиенции; но по царскому заданию Аксакову были предложены 12 вопросов, на которые требовалось дать развернутые ответы. Император внимательно прочитал ответы и сделал ряд помет на полях. Академику М.И.Сухомлинову, автору содержательной статьи «И.С.Аксаков в сороковых годах», удалось в конце XIX века опубликовать полный текст вопросов-ответов и всех помет Николая I[8].
Аксаков отвечал умно и сдержанно. Он искренне подчеркнул, что термин «славянофилы» неточен, ибо этот круг лиц, к коим «преступник» причисляет и себя, больше всего занимается российскими проблемами, желая возрождения народности в науке и литературе. А к западным славянам проявляется лишь сердечное участие – как к братьям. Николай I, в течение целого года тревожно переживавший клубок европейских революций и бунтов, раздраженно наблюдавший за социально-политическими движениями западных славян и уже готовивший поход русской армии на подавление Венгерской революции (в помощь Австрии), теперь, в начале 1849 года, куда более резко отнесся к панславистским идеям, чем в 1847, когда судили киевских кирилло-мефодиевцев и когда арестовали, но вскоре выпустили интенсивно общавшегося с зарубежными славянами молодого славянофила Ф.В.Чижова, хотя, разумеется, и тогда у российских властей не было никаких симпатий к национально-освободительному движению западных и южных славян.
Царь обошел все рассуждения Аксакова относительно народности и нравственного перевоспитания дворянства, а зацепился за невинную фразу о сердечном участии к положению западных славян и разразился длинной тирадой: «Потому что под видом участия к мнимому утеснению славянских племен в других государствах, тмится преступная мысль соединения с сими племенами, несмотря на подданство их соседним и частию союзным государствам; а достижения сего ожидали не от Божьего определения, а от возмутительных покушений на гибель самой России». Как видно, у Николая I не было никакого желания содействовать освобождению западных славян из-под османского и австрийского владычества, наоборот, объединение славян воспринимается как революционное расшатывание законных государств и чуть ли не как разрушение Российской империи! Потому и «тмится преступная мысль» (редкое слово «тмится» Николай явно заимствовал у любимого своего драматурга Н.В.Кукольника, у которого в драме «Торквато Тассо» герой при монологах употребляет рефрен: «И снова все туманится и тмится…»). А Ивана Аксакова царь велел освободить, вслед за Самариным.
Однако этих двух арестов было достаточно, чтобы за славянофилами потянулся мрачный шлейф правительственной подозрительности. Она, как можно судить по тревожному письму Самарина к Хомякову и К.Аксакову еще от конца 1844 года, существовала и раньше и заставляла старших славянофилов постоянно осторожничать. Сильную тревогу, бесспорно, вызвали аресты кирилло-мефодиевцев в 1847 году. Блестящим образцом самозащиты служит большое послание Хомякова к Самарину от 30 мая 1847 года, конечно, написанное в расчете на перлюстрацию (Хомяков здесь великолепно эзоповски рассказал об аресте и заключении Ф.В.Чижова: «Он совершил ускоренное путешествие от границы сюда с провожатыми, потом получил квартиру на 12 дней с отоплением, освещением и столом» — 268). Хомяков, конечно же, желал политического освобождения западных и южных славян, но его знания и интуиция подсказывали ему: в верхах этому не сочувствуют, надо быть осторожным. И он как бы открещивается и от кирилло-мефодиевцев (тем более, что их сепаратизм совсем ему был не по душе), и от политики вообще: «Малороссиян, по-видимому, заразила политическая дурь. Досадно и больно видеть такую нелепость и отсталость. Когда общественный вопрос только поднят и не только не разрешен, но даже и не близок к разрешению, люди, по-видимому, умные хватаются за политику! Это похоже на Одоевского с его приютами. Не знаю, до какой степени было преступно заблуждение бедных малороссиян, а знаю, что бестолковость их очень ясна. Время политики миновало. Это Киреевский напечатал тому уж два года…» (269).
Хомяков сознательно наводит тень на плетень. Он как бы нарочито спутывает первостепенность социального решения крестьянского вопроса в России с политической проблематикой на Западе. Князь В.Ф.Одоевский с его энергичной благотворительной деятельностью никакого отношения к политике не имел (хотя в свою очередь вызывал сильные подозрения Николая I и его окружения) – просто Хомяков не преминул лишний раз показать свою нелюбовь к «барским» затеям петербургского аристократа[9]. И ни о какой политике не говорил в печати И.В.Киреевский в 1845 году (его статьи в «Москвитянине» той поры – культурологические и философские, совершенно вне политики).
Воистину забавно однако, что всячески подчеркивая свое анти-политиканство, Хомяков чем дальше, тем больше входит в социально-политические сферы. А в отличие от самаринского «самиздата» он начал ориентироваться на прямое обращение к верхам. Пользуясь знакомством с А.Д.Блудовой, дочерью видного николаевского вельможи графа Д.Н.Блудова (главноуправляющего II отделением царской канцелярии, члена Государственного совета и т.д.), Хомяков посылает ей в 1848-1850 годах свои статьи и резюмирует их в письмах, рассматривая проблемы воспитания, социологии, крестьянский вопрос – явно уповая на передачу мнений и идеалов славянофильского вождя в самые верхние слои российских властителей. Были у Хомякова и прямые прорывы в большую политику. Особенно потрясает по утопичности и по геополитическому благородству его письмо к А.О.Смирновой от 21 мая 1848 года. Автор явно надеется, что адресат передаст содержание письма «наверх» — неясно только, куда и как. Мужу, калужскому губернатору Н.М.Смирнову? Но он тогда скорее всего находился в Калуге (рассматривались кляузные дела и доносы на самого губернатора), а сама Александра Осиповна – в Петербурге. Она там могла рассказать о письме Хомякова кому-нибудь и повыше мужа, может быть, и самому императору, благоволившему красавице.
Итак в напряженные революционные месяцы 1848 года Хомяков предполагает возрождение Польши как самостоятельного государства: «Пусть восстановится Польша, во сколько может: Познань с Гданском (Данциг), княжество Галицкое и Краков, герцогство Варшавское и часть Литвы, не говорящая по-русски» (412). И не просто мечтает, а желает закрепить возрождение Польши (и, может быть, создание других государств) юридически: путем всеобщего голосования, где все будут равны. Хомяков предлагает провести, говоря нашим языком, референдум в спорных регионах: «Голоса народные должны быть подаваемы на языке народном, в Польше по-польски, в Литве по-литовски (совершенно непонятно для поляков), в Галиче по-галицки (т.е. почти по-русски. Всякая область должна иметь право приписаться или к новой Польше, или к соседней державе, или составить отдельную общину под покровительством или без покровительства другой державы. То же право должно быть распространено к славянам Лузации и Щлезии; то же право может быть распространено благородным сеймом Венгерским на славян, хорватов, словаков, руснаков и других» (413).
Конечно, ни при какой тогдашней погоде правительства России и стран Центральной Европы не пошли бы на проведение референдума…
А в связи с реформами при Александре II началось, наконец, сближение старших славянофилов с либеральными верхами России – в борьбе за освобождение крестьян; особенно велика здесь роль Хомякова и Самарина. Но «славянофилы и крестьянский вопрос» — сложная и обширная тема, требующая специального изучения..
[1] Самарин Ю.Ф. Соч. в 12 т. Т. 12, М., 1911. С. 152. Все дальнейшие ссылки на это издание (еще будут ссылки на т. 7, 1889) даются в тексте и сокращенно, с указанием тома и страниц.
[2] О значении переписки Хомякова в Самариным в 1844-1845 годах см.: Цимбаев Н.И. Из истории славянофильской политической мысли (славянофилы и царское правительство) // Вестник Московского университета. Серия 8. История. 1985, № 6. С. 52-64.
[3] Хомяков А.С. Полн. собр. соч. в 8 т. М., 1900. С. 250. Все дальнейшие ссылки на этот том даются в тексте, после цитаты, сокращенно, с указанием страниц.
[4] Дело «О славянофилах и о магистре Московского университета Никольском» (Публикация и комментарии С.А.Шпагина) // А.С.Хомяков: Личность – творчество – наследие. Хмелитский сб. Вып. 7. Смоленск, 2004. С. 143. Все дальнейшие ссылки на это издание даются в тексте и сокращенно: (Хмелит. сб. 7. С. 143).
[5] См. : Мазур Н.Н. Дело о бороде. Из архива Хомякова: писмо о запрещении носить бороду и русское платье // Новое литературное обозрение. № 6 (1993-94). С. 127-138. Текст письма: с. 136-138.
[6] См. главу «Снятие опалы с славянофилов» в кн.: Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 457-483. См. также: Пирожкова Т.Ф. Славянофильская журналистика. М., МГУ, 1997.
[7] Зайончковский П.А. Кирилло-Мефодиевское общество (1846-1847). М., МГУ, 1959. С. 129.
[8] Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 499-513. Приводимая ниже заметка Николая I помещена на с. 505.
[9] См. о взаимоотношениях старших славянофилов с «аристократом»: Егоров Б.Ф., Медовой М.И. Переписка кн. В.Ф.Одоевского с А.С.Хомяковым // «Ученые записки Тартуского университета», вып. 251, Тарту, 1970. С.335-349.
Старшие славянофилы и власть.
Под старшими славянофилами подразумеваются основатели учения А.С.Хомяков и И.В.Киреевский, чьи программные статьи были написаны в 1839 году, и их окружение 1840-х – 1850-х годов: П.В.Киреевский, К.С.Аксаков, И.С.Аксаков, Ю.Ф.Самарин, Д.А.Валуев, А.Н.Попов, А.И.Кошелев и еще несколько человек. Для ознакомления со сложной системой славянофильских воззрений автор этих строк отсылает к своим статьям «Славянофильство» («Краткая литературная энциклопедия», т. 6, 1971) и «Славянофильство, западничество и культурология» («Ученые записки Тартуского университета», вып. 308, 1973), затем неоднократно переиздававшимися; последнее издание: Егоров Б.Ф. От Хомякова до Лотмана. М., 2003.
Начав с теоретической публицистики, славянофилы вскоре стали задумываться о практических деяниях. Правда, большую роль здесь играли не только мировоззренческие построения, но и индивидуальные характеры. И.В.Киреевский, с юных лет отличался степенностью и замедленностью перевода мысли в дело (нужно учесть еще душевный надлом из-за царского запрещения в 1832 году журнала «Европеец», на который молодой литератор возлагал большие надежды). Временная попытка в 1845 году возглавить журнал «Москвитянин» тоже окончилась неудачно, по целому ряду причин. К тому же Киреевский никогда не помышлял оказывать какое-либо идеологическое или имеющее практические выходы воздействие на власть. Он всегда выступал скорее как анти-практик: известна его постоянная осторожность при ранних, еще к сороковым годам относящихся разговорах о необходимости освободить крестьян от крепостной неволи; Киреевский считал, что немедленное освобождение приведет крестьян из помещичьего рабства в зависимость от чиновников и деревенских богатеев.
Более активен А.С.Хомяков. Он неустанно, многолетне пропагандировал славянофильские идеалы в печати (увы, редко: цензура очень резала его произведения) и более интенсивно в устных выступлениях, пропагандировал русскую одежду в противовес западноевропейской моде (ему во всем этом усердно помогал К.С.Аксаков).
А верный последователь Хомякова Ю.Ф.Самарин, очень четкий, организованный, сразу же по выходе на самостоятельную дорогу (он вскоре после защиты в Москве диссертации в июне 1844 года переехал в Петербург, выполняя желание отца пойти по служебной стезе) упрекнул старшего товарища в недостаточно активных трудах, разъясняющих смысл и цели нового учения, и прямо поставил вопрос: что же делать (практически)? Он писал Хомякову и К.Аксакову в конце 1844 года: «Повторяю вам еще раз: я жду наставления, я ваш во всяком случае; моя участь и ваша связаны нераздельно. Решитесь на что-нибудь. Тосты и возгласы против Петербурга не могут продолжаться вечно. Они дошли до того, что все вправе ожидать после слов дела (…) Примитесь за дело, объявите войну Петербургу»[1]. Ясно, что Петербург здесь – символ чиновничьего онемеченного бюрократизма, чуждого русскому народу, а духовным символом последнего для славянофилов является патриархальная, «православная» Москва. С другой стороны, Самарин указывал на большую подозрительность, которую вызывает в официальном Петербурге активизация славянофильской пропаганды: «Власть убеждена, что в Москве образуется политическая партия, решительно враждебная правительству, что клич, здесь хорошо известный: «Да здравствует Москва и да погибнет Петербург!» – значит: «Да здравствует анархия и да погибнет всякая власть!» Поверьте, что это так» (12, 151). Именно желая рассеять подозрительность, Самарин настаивал на открытом и ясном изложении славянофильских взглядов.
В том же письме Самарин говорит о частом посещении салона А.О.Смирновой, с которой он еще никогда не говорил о славянофильстве. Но ее муж Н.М.Смирнов, видный царский сановник и без пяти минут калужский губернатор, знал, видимо, о принадлежности Самарина к славянофильскому кругу: «Теперь он пристает к ней (жене – Б.Е.) и беспрестанно расспрашивает о том, что я говорил, что пишут из Москвы, через кого я веду сношения, чего добиваются славяне, какая разница между голубою и красною мурмолкою» (12, 151).
В ответном письме от начала 1845 года[2] Хомяков объяснил Самарину, что «временная буря» со стороны властей связана не с «речами» москвичей, а с какими-то появившимися за границей статьями (очевидно, славянофилы там изображены оппозиционерами), поэтому Хомяков и сам призывает к сдержанности: «… при проснувшихся подозрениях можно добиться неосторожностью до опасности»[3].
Что касается просьбы Самарина о «наставлениях», то Хомяков предлагает неустанно разъяснять основные идеи славянофильского учения: «Теперь надобно и должно высказывать принципы, и чем более они будут высказываться, тем яснее будет, что они ни для кого не опасны, что они не новое что-нибудь, не налагаемое нами на общество, но бессознательно в нем живущее, и что они до сих пор составляли лучшую часть нашей умственной жизни. Надобно показать всем, что они (т.е. принципы) так же далеко от консерватизма в его нелепой односторонности, как и от революционности в ее безнравственной и страстной самоуверенности; что они, наконец, составляют начало прогресса разумного, а не бестолкового брожения» (251). Термин «разумный прогресс» дал основание Н.И.Цимбаеву счесть построения Хомякова близкими к общелиберальным принципам.
В самом ли деле славянофилам нечего было опасаться возможных репрессий? Это не совсем так, Самарин лучше знал петербургские настроения. Ведь царское правительство всегда жаждало рабского повторения в разных вариантах тех идеологических предначертаний, которые спускались свыше, и любая, самая незначительная самодеятельность вызывала подозрения. Антибюрократический и в общем антипетербургский дух славянофильского учения не мог не раздражать правительственные круги. И даже такая невинная формула Хомякова, как отталкивание от «консерватизма в его нелепой односторонности», могла вызвать серьезные опасения и предположение, несмотря на твердые заверения славянофилов, о наличии подспудных радикальных, чуть ли не революционных мыслей. Жандармские и полицейские соглядатаи всячески пытались в Москве проникнуть в собрания славянофилов, а предварительно, в донесениях шефу жандармов графу А.Ф.Орлову, сообщали о главной задаче слежки: «… у них кроме известной правительству цели должна скрываться какая-нибудь другая. Если бы сего не было, то тогда зачем бы им было бояться и остерегаться»[4]. Здесь же заявлено, что «к обществу славянофилов» принадлежал М.А.Бакунин, уж воистину настоящий революционер (дикое сообщение! конечно, Бакунин никогда не принадлежал к тому «обществу»!).
Но таково уж было общее представление о славянофилах, бытовавшее в официальных кругах Москвы, а не только Петербурга. Сам московский генерал-губернатор граф А.А.Закревский (назначен на этот пост в 1848 году) люто возненавидел славянофильский кружок и был уверен в его тайных революционных замыслах. Когда граф весной 1849 года получил секретной почтой из столицы список арестованных петрашевцев, то он, как стало известно Хомякову, сказал одному своему близкому знакомому: «»Что, брат, видишь: из Московских Славян никого не нашли в этом заговоре. Что это значит по-твоему?» – «Не знаю, ваше сиятельство». – «Значит, все тут; да хитры, не поймаешь следа»» (199; здесь и далее курсивные выделения принадлежат авторам цитат).
Закревскому всюду мерещились революционные заговоры. Даже литературная деятельность славянофилов воспринималась им почти как революционная. 17 июня 1852 года генерал-губернатор докладывал царю, что цель «этого общества, по словам самих славянофилов, сделать переворот в русской литературе» (Хмелит сб. 7. С. 152). И когда Закревскому удалось уволить со службы цензора князя В.В.Львова за пропуск в печать (хотя и с изъятиями) славянофильского «Московского сборника» (1852), генерал-губернатор вменил еще цензору в вину и разрешение издать «Записки охотника» И.С.Тургенева, где, по мнению стража порядка, «было выражено решительное направление к уничтожению (! – Б.Е.) помещиков» (Хмелит. сб. 7. С. 163; из рапорта Закревского шефу жандармов графу А.Ф.Орлову от ноября 1853 года). Любопытна великая роль семейных связей в правительственных кругах: Львов оказался шурином (то есть женатым на сестре) могущественных Перовских (Лев – до августа 1852 года – министр внутренних дел, Василий – оренбургский генерал-губернатор), и шеф жандармов передал Закревскому их просьбу смягчить наказание родственнику; Закревский оправдывался: «… князь Львов, сделавшись цензором, старался войти в связи с Хомяковым, Аксаковым и другими, а потому всегда, как дошли слухи, брал цензоровать представляемые ими книги» (Хмелит сб. 7. С. 163), но все-таки был вынужден исправить формулировку: «князя Львова следовало бы отстранить только от звания цензора, но не удалить вовсе от службы» (Там же. С. 163-164). А если бы у Львова не было родственников среди любимцев Николая I?..
В свете чиновничьих подозрений следует рассматривать и непрерывное раздражение властей по поводу русской одежды и небритья славянофилов. Для последних бороды – признак народности, сближения с крестьянством и купечеством, а для властей после февраля 1848 года – признак похожести на небритых французских революционеров. И потому могло возникнуть парадоксальное предписание Министра внутренних дел (апрель 1849 года): «… как дошло до высочайшего сведения, что новый обычай сей (отпускать бороды – Б.Е.) все более и более распространяется и что у некоторых он происходит от страсти подражания западным привычкам, то Государь Император повелеть изволил, дабы я объявил всем гг. губернским предводителям дворянства, что Его Величество почитает недостойным русского дворянина увлекаться подражанием западным затеям так называемой моды и что ношение бороды тем более неприлично, что всем дворянам предоставлено право ношения мундира, при котором отнюдь не дозволено иметь бороды» (Хмелит. сб. 7. С. 167-168). Следовательно, славянофилы оказались западными модниками! Но так как в московских донесениях в III отделение неоднократно сообщалось о беседах Хомякова с раскольниками, то в сознании графа Закревского и его присных дворянские бороды вполне могли ассоциироваться еще и с обликом подозрительных для властей хранителей старой веры.
А символика русской одежды тоже расширялась до невообразимых аналогий. Вспомним расспросы Н.М.Смирнова о голубых и красных мурмолках. То есть народная одежда интерпретировалась как совокупность тайных знаков, то ли масонских, то ли революционных западноевропейских (например, у итальянских карбонариев были особые тайные знаки в одежде). Поразительно, что борьба властей с народной одеждой и бородами славянофилов продолжалась все последние годы царствования Николая I и перешла в администрацию Александра II, казалось бы, должного забыть при своем либерализме про гонения отцовских клевретов, да и самого отца, на внешние знаки славянофилов. По крайней мере, славянофилы были убеждены, что продолжение запретительных инструкций относится к прежней косности чиновничьей бюрократии, а не к облику молодого государя: см. специальное публицистическое письмо, созданное в хомяковском кругу весной 1856 года: дескать, под видом Высочайшего повеления московская полиция предписывает брить бороды и не носить публично «национальное платье»[5]. Увы, имеется предписание шефа жандармов князя В.А.Долгорукова графу Закревскому от 28 марта 1859 года: «Государь Император высочайше повелеть изволил: ношение дворянами бород и эспаньолок, когда дворяне в мундирах или в действительной службе, не допускать» (Хмелит. сб. 7. С. 172). Единственное здесь утешение – не вообще запрет, а лишь во время действительной службы и при мундирах…
Следует однако осознать, что отношение властей к славянофилам не было всегда однозначно резко негативным. Однозначно враждебно к ним относился лишь граф Закревский. А через его голову, обращаясь прямо к петербургским верхам, энергичный А.И.Кошелев смог в течение 1855 года, пользуясь «оттепелью» в начале царствования Александра II, добиться снятия цензурного запрета с творений славянофилов, а главное – выхлопотать разрешение на издание славянофильского журнала «Русская беседа»[6]. И не только при Александре II, даже и при Николае I бывали некоторые колебания.
Наш выдающийся историк П.А.Зайончковский, занимаясь печальной судьбой киевского Кирилло-Мефодиевского братства, обнаружил в архиве III отделения и частично опубликовал ценную записку «О славянофилах» (она относится скорее всего к периоду следствия над организаторами нелегального общества, к весне 1847 года; в записке упоминается статья К.Аксакова 1846 года). Здесь содержится чрезвычайно положительная оценка патриотической деятельности анализируемой группы: «Славянофилы, занимающиеся утверждением в отечестве нашем языка, нравов и образа мыслей собственно русских, очищением нашей народности от излишних примесей иноземного в высшей степени полезны: они суть двигатели в государстве – орудия самостоятельности и могущества его…»[7]. Заметим, что автор записки объединяет киевлян с московскими славянофилами, как бы стирает границы, хотя можно было бы говорить и о многих отличиях, прежде всего о чуждости москвичам украинофильства киевлян. Записка почти обходит проблемы сепаратизма и призывает к осторожному отношению властей к украинскому патриотизму участников братства, дабы не возмутить крайними мерами именно сепаратистские настроения киевлян.
Я убежден, что записка составлена М.М.Поповым, управляющим 1-ой экспедицией III отделения, чиновника умного и коварного (именно он пытался идеологически «обрабатывать» по поручению Л.В.Дубельта умирающего В.Г.Белинского). Попов был и одним из самых активных руководителей следствия по делу киевского общества. П.А.Зайончковский считал, что он выполнял волю и предначертания обоих шефов, Орлова и Дубельта. Я бы добавил, что, возможно, Попов и сам в чем-то влиял на начальников, будучи значительно более обстоятельно, чем они, ориентированным в русской литературе и журналистике (до того, как его пригласили в III отделение, он много лет преподавал русскую словесность в гимназиях).
Во всяком случае киевские кружковцы получили слишком мягкие наказания, чем можно было бы ожидать от приговоров их судей, знающих их украинофильские и сепаратистские идеалы. А страшная кара, постигшая Т.Шевченко (его отправили в солдаты и запретили писать и рисовать), не в счет: она связана с его сатирическими стихами о царе и царице.
Но относительная мягкость репрессий могла иметь место лишь до 1848 года, когда разразились европейские революции и правительство стало применять куда более суровые меры. Тут и славянофилам доставалось неоднократно, вплоть до запрещения «Московских сборников» в 1852 году и практически вообще запрещения печататься (для них отменялась московская цензура, все труды нужно было посылать в Главное цензурное управление в Петербурге).
Ю.Ф.Самарин, активнейший из старших славянофилов, имел бы все шансы в 1849 году загреметь на каторгу, если бы, опять же, не личные, «семейственные» связи, еще более крупные, чем у князя Львова. Не желая ограничиваться декларациями о патриотизме и значении Москвы, да и вообще ограничиваться теоретическими рассуждениями, он первым из славянофилов, будучи чиновником Министерства внутренних дел и участвуя в ревизии городского устройства Риги, создал серию ярких публицистических очерков, составивших рукописный цикл «Письма из Риги», очень быстро распространившийся в тогдашнем, говоря нашим языком, «самиздате». Самарин ратовал за ограничение сословных привилегий остзейского дворянства, за экономическое освобождение латышского и эстонского крестьянства, резко критиковал притеснения русских граждан и православия. Из-за разных доносов и прямой жалобы рижского генерал-губернатора князя А.А.Суворова, недовольного антинемецкой позицией публициста, Самарин был арестован, препровожден в Петербург, в Петропавловскую крепость, а затем был вызван к Николаю I, внимательно прочитавшему «Письма из Риги» (свидание состоялось 17 марта 1849 года). Самарин по горячим следам подробно записал весь диалог (см. 7, XC-XCIII).
Ясно, императору решительно не понравился антинемецкий дух «Писем» (царю было желательно, наоборот, сближение немцев и русских), он однако в своих наставлениях полностью обошел крестьянский вопрос и притеснение православной церкви. Главное – царь обвинил Самарина в нарушении присяги (использовал без разрешения служебные документы!), в антиправительственной направленности «Писем»: «Понимаете, к чему вы пришли: вы поднимали общественное мнение против правительства; это готовилось повторение 14 декабря»… «Вас следовало отдать под суд (…) Вы сами знаете, что вы бы сгинули навсегда» (7, XCII). Однако Николай I закончил беседу совершенно неожиданно: «Помиримся и обнимемся» (7, XCII). Это с государственным-то преступником! Царь милостиво отпустил Самарина и приказал ему ехать в Москву успокаивать родителей… Все дело в том, что Самарин был для царя свой: родители «преступника» — видные придворные (матушка – любимая фрейлина императрицы Марии Федоровны); крестными родителями, восприемниками у купели младенца Юрия были Александр I и Мария Федоровна. Николай не мог этого крестника своего брата и своей матери отправить в Сибирь… Так что здесь еще ярче, чем в случае с увольнением князя В.В.Львова, проявилась «семейственность».
С Иваном Аксаковым, арестованным именно в день вызова Самарина к царю, 17 марта 1849 года, Николай I мог поступить куда более сурово – у Аксаковых не было никаких придворных связей. Однако проступок арестованного был несравненно бледнее самаринского, он был как бы вторичным, отраженным: главная причина ареста заключалась в обнаруженной (с помощью перлюстрации переписки Ивана Аксакова с отцом и братом Константином) глубокой приязни Аксаковых к пострадавшему Самарину, а также в твердой уверенности, что государь, прочтя «Письма из Риги», сменит гнев на милость (как мы знаем, милость потом была оказана отнюдь не из-за согласия царя с идеями Самарина). Ивана Аксакова почему-то отвезли не в крепость, а в домь.нит гнев на милренности, что государь, прочтя «к пострадавшему Самаринуельства; это готовилось повторениеройства Риги______ III отделения, где на пять дней заключили на квартирной половине шефа жандармов графа А.Ф.Орлова, в столовой зале (!). Николай I не удостоил другого славянофила аудиенции; но по царскому заданию Аксакову были предложены 12 вопросов, на которые требовалось дать развернутые ответы. Император внимательно прочитал ответы и сделал ряд помет на полях. Академику М.И.Сухомлинову, автору содержательной статьи «И.С.Аксаков в сороковых годах», удалось в конце XIX века опубликовать полный текст вопросов-ответов и всех помет Николая I[8].
Аксаков отвечал умно и сдержанно. Он искренне подчеркнул, что термин «славянофилы» неточен, ибо этот круг лиц, к коим «преступник» причисляет и себя, больше всего занимается российскими проблемами, желая возрождения народности в науке и литературе. А к западным славянам проявляется лишь сердечное участие – как к братьям. Николай I, в течение целого года тревожно переживавший клубок европейских революций и бунтов, раздраженно наблюдавший за социально-политическими движениями западных славян и уже готовивший поход русской армии на подавление Венгерской революции (в помощь Австрии), теперь, в начале 1849 года, куда более резко отнесся к панславистским идеям, чем в 1847, когда судили киевских кирилло-мефодиевцев и когда арестовали, но вскоре выпустили интенсивно общавшегося с зарубежными славянами молодого славянофила Ф.В.Чижова, хотя, разумеется, и тогда у российских властей не было никаких симпатий к национально-освободительному движению западных и южных славян.
Царь обошел все рассуждения Аксакова относительно народности и нравственного перевоспитания дворянства, а зацепился за невинную фразу о сердечном участии к положению западных славян и разразился длинной тирадой: «Потому что под видом участия к мнимому утеснению славянских племен в других государствах, тмится преступная мысль соединения с сими племенами, несмотря на подданство их соседним и частию союзным государствам; а достижения сего ожидали не от Божьего определения, а от возмутительных покушений на гибель самой России». Как видно, у Николая I не было никакого желания содействовать освобождению западных славян из-под османского и австрийского владычества, наоборот, объединение славян воспринимается как революционное расшатывание законных государств и чуть ли не как разрушение Российской империи! Потому и «тмится преступная мысль» (редкое слово «тмится» Николай явно заимствовал у любимого своего драматурга Н.В.Кукольника, у которого в драме «Торквато Тассо» герой при монологах употребляет рефрен: «И снова все туманится и тмится…»). А Ивана Аксакова царь велел освободить, вслед за Самариным.
Однако этих двух арестов было достаточно, чтобы за славянофилами потянулся мрачный шлейф правительственной подозрительности. Она, как можно судить по тревожному письму Самарина к Хомякову и К.Аксакову еще от конца 1844 года, существовала и раньше и заставляла старших славянофилов постоянно осторожничать. Сильную тревогу, бесспорно, вызвали аресты кирилло-мефодиевцев в 1847 году. Блестящим образцом самозащиты служит большое послание Хомякова к Самарину от 30 мая 1847 года, конечно, написанное в расчете на перлюстрацию (Хомяков здесь великолепно эзоповски рассказал об аресте и заключении Ф.В.Чижова: «Он совершил ускоренное путешествие от границы сюда с провожатыми, потом получил квартиру на 12 дней с отоплением, освещением и столом» — 268). Хомяков, конечно же, желал политического освобождения западных и южных славян, но его знания и интуиция подсказывали ему: в верхах этому не сочувствуют, надо быть осторожным. И он как бы открещивается и от кирилло-мефодиевцев (тем более, что их сепаратизм совсем ему был не по душе), и от политики вообще: «Малороссиян, по-видимому, заразила политическая дурь. Досадно и больно видеть такую нелепость и отсталость. Когда общественный вопрос только поднят и не только не разрешен, но даже и не близок к разрешению, люди, по-видимому, умные хватаются за политику! Это похоже на Одоевского с его приютами. Не знаю, до какой степени было преступно заблуждение бедных малороссиян, а знаю, что бестолковость их очень ясна. Время политики миновало. Это Киреевский напечатал тому уж два года…» (269).
Хомяков сознательно наводит тень на плетень. Он как бы нарочито спутывает первостепенность социального решения крестьянского вопроса в России с политической проблематикой на Западе. Князь В.Ф.Одоевский с его энергичной благотворительной деятельностью никакого отношения к политике не имел (хотя в свою очередь вызывал сильные подозрения Николая I и его окружения) – просто Хомяков не преминул лишний раз показать свою нелюбовь к «барским» затеям петербургского аристократа[9]. И ни о какой политике не говорил в печати И.В.Киреевский в 1845 году (его статьи в «Москвитянине» той поры – культурологические и философские, совершенно вне политики).
Воистину забавно однако, что всячески подчеркивая свое анти-политиканство, Хомяков чем дальше, тем больше входит в социально-политические сферы. А в отличие от самаринского «самиздата» он начал ориентироваться на прямое обращение к верхам. Пользуясь знакомством с А.Д.Блудовой, дочерью видного николаевского вельможи графа Д.Н.Блудова (главноуправляющего II отделением царской канцелярии, члена Государственного совета и т.д.), Хомяков посылает ей в 1848-1850 годах свои статьи и резюмирует их в письмах, рассматривая проблемы воспитания, социологии, крестьянский вопрос – явно уповая на передачу мнений и идеалов славянофильского вождя в самые верхние слои российских властителей. Были у Хомякова и прямые прорывы в большую политику. Особенно потрясает по утопичности и по геополитическому благородству его письмо к А.О.Смирновой от 21 мая 1848 года. Автор явно надеется, что адресат передаст содержание письма «наверх» — неясно только, куда и как. Мужу, калужскому губернатору Н.М.Смирнову? Но он тогда скорее всего находился в Калуге (рассматривались кляузные дела и доносы на самого губернатора), а сама Александра Осиповна – в Петербурге. Она там могла рассказать о письме Хомякова кому-нибудь и повыше мужа, может быть, и самому императору, благоволившему красавице.
Итак в напряженные революционные месяцы 1848 года Хомяков предполагает возрождение Польши как самостоятельного государства: «Пусть восстановится Польша, во сколько может: Познань с Гданском (Данциг), княжество Галицкое и Краков, герцогство Варшавское и часть Литвы, не говорящая по-русски» (412). И не просто мечтает, а желает закрепить возрождение Польши (и, может быть, создание других государств) юридически: путем всеобщего голосования, где все будут равны. Хомяков предлагает провести, говоря нашим языком, референдум в спорных регионах: «Голоса народные должны быть подаваемы на языке народном, в Польше по-польски, в Литве по-литовски (совершенно непонятно для поляков), в Галиче по-галицки (т.е. почти по-русски. Всякая область должна иметь право приписаться или к новой Польше, или к соседней державе, или составить отдельную общину под покровительством или без покровительства другой державы. То же право должно быть распространено к славянам Лузации и Щлезии; то же право может быть распространено благородным сеймом Венгерским на славян, хорватов, словаков, руснаков и других» (413).
Конечно, ни при какой тогдашней погоде правительства России и стран Центральной Европы не пошли бы на проведение референдума…
А в связи с реформами при Александре II началось, наконец, сближение старших славянофилов с либеральными верхами России – в борьбе за освобождение крестьян; особенно велика здесь роль Хомякова и Самарина. Но «славянофилы и крестьянский вопрос» — сложная и обширная тема, требующая специального изучения..
[1] Самарин Ю.Ф. Соч. в 12 т. Т. 12, М., 1911. С. 152. Все дальнейшие ссылки на это издание (еще будут ссылки на т. 7, 1889) даются в тексте и сокращенно, с указанием тома и страниц.
[2] О значении переписки Хомякова в Самариным в 1844-1845 годах см.: Цимбаев Н.И. Из истории славянофильской политической мысли (славянофилы и царское правительство) // Вестник Московского университета. Серия 8. История. 1985, № 6. С. 52-64.
[3] Хомяков А.С. Полн. собр. соч. в 8 т. М., 1900. С. 250. Все дальнейшие ссылки на этот том даются в тексте, после цитаты, сокращенно, с указанием страниц.
[4] Дело «О славянофилах и о магистре Московского университета Никольском» (Публикация и комментарии С.А.Шпагина) // А.С.Хомяков: Личность – творчество – наследие. Хмелитский сб. Вып. 7. Смоленск, 2004. С. 143. Все дальнейшие ссылки на это издание даются в тексте и сокращенно: (Хмелит. сб. 7. С. 143).
[5] См. : Мазур Н.Н. Дело о бороде. Из архива Хомякова: писмо о запрещении носить бороду и русское платье // Новое литературное обозрение. № 6 (1993-94). С. 127-138. Текст письма: с. 136-138.
[6] См. главу «Снятие опалы с славянофилов» в кн.: Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 457-483. См. также: Пирожкова Т.Ф. Славянофильская журналистика. М., МГУ, 1997.
[7] Зайончковский П.А. Кирилло-Мефодиевское общество (1846-1847). М., МГУ, 1959. С. 129.
[8] Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 499-513. Приводимая ниже заметка Николая I помещена на с. 505.
[9] См. о взаимоотношениях старших славянофилов с «аристократом»: Егоров Б.Ф., Медовой М.И. Переписка кн. В.Ф.Одоевского с А.С.Хомяковым // «Ученые записки Тартуского университета», вып. 251, Тарту, 1970. С.335-349.
Б.Ф.Егоров.
Старшие славянофилы и власть.
Под старшими славянофилами подразумеваются основатели учения А.С.Хомяков и И.В.Киреевский, чьи программные статьи были написаны в 1839 году, и их окружение 1840-х – 1850-х годов: П.В.Киреевский, К.С.Аксаков, И.С.Аксаков, Ю.Ф.Самарин, Д.А.Валуев, А.Н.Попов, А.И.Кошелев и еще несколько человек. Для ознакомления со сложной системой славянофильских воззрений автор этих строк отсылает к своим статьям «Славянофильство» («Краткая литературная энциклопедия», т. 6, 1971) и «Славянофильство, западничество и культурология» («Ученые записки Тартуского университета», вып. 308, 1973), затем неоднократно переиздававшимися; последнее издание: Егоров Б.Ф. От Хомякова до Лотмана. М., 2003.
Начав с теоретической публицистики, славянофилы вскоре стали задумываться о практических деяниях. Правда, большую роль здесь играли не только мировоззренческие построения, но и индивидуальные характеры. И.В.Киреевский, с юных лет отличался степенностью и замедленностью перевода мысли в дело (нужно учесть еще душевный надлом из-за царского запрещения в 1832 году журнала «Европеец», на который молодой литератор возлагал большие надежды). Временная попытка в 1845 году возглавить журнал «Москвитянин» тоже окончилась неудачно, по целому ряду причин. К тому же Киреевский никогда не помышлял оказывать какое-либо идеологическое или имеющее практические выходы воздействие на власть. Он всегда выступал скорее как анти-практик: известна его постоянная осторожность при ранних, еще к сороковым годам относящихся разговорах о необходимости освободить крестьян от крепостной неволи; Киреевский считал, что немедленное освобождение приведет крестьян из помещичьего рабства в зависимость от чиновников и деревенских богатеев.
Более активен А.С.Хомяков. Он неустанно, многолетне пропагандировал славянофильские идеалы в печати (увы, редко: цензура очень резала его произведения) и более интенсивно в устных выступлениях, пропагандировал русскую одежду в противовес западноевропейской моде (ему во всем этом усердно помогал К.С.Аксаков).
А верный последователь Хомякова Ю.Ф.Самарин, очень четкий, организованный, сразу же по выходе на самостоятельную дорогу (он вскоре после защиты в Москве диссертации в июне 1844 года переехал в Петербург, выполняя желание отца пойти по служебной стезе) упрекнул старшего товарища в недостаточно активных трудах, разъясняющих смысл и цели нового учения, и прямо поставил вопрос: что же делать (практически)? Он писал Хомякову и К.Аксакову в конце 1844 года: «Повторяю вам еще раз: я жду наставления, я ваш во всяком случае; моя участь и ваша связаны нераздельно. Решитесь на что-нибудь. Тосты и возгласы против Петербурга не могут продолжаться вечно. Они дошли до того, что все вправе ожидать после слов дела (…) Примитесь за дело, объявите войну Петербургу»[1]. Ясно, что Петербург здесь – символ чиновничьего онемеченного бюрократизма, чуждого русскому народу, а духовным символом последнего для славянофилов является патриархальная, «православная» Москва. С другой стороны, Самарин указывал на большую подозрительность, которую вызывает в официальном Петербурге активизация славянофильской пропаганды: «Власть убеждена, что в Москве образуется политическая партия, решительно враждебная правительству, что клич, здесь хорошо известный: «Да здравствует Москва и да погибнет Петербург!» – значит: «Да здравствует анархия и да погибнет всякая власть!» Поверьте, что это так» (12, 151). Именно желая рассеять подозрительность, Самарин настаивал на открытом и ясном изложении славянофильских взглядов.
В том же письме Самарин говорит о частом посещении салона А.О.Смирновой, с которой он еще никогда не говорил о славянофильстве. Но ее муж Н.М.Смирнов, видный царский сановник и без пяти минут калужский губернатор, знал, видимо, о принадлежности Самарина к славянофильскому кругу: «Теперь он пристает к ней (жене – Б.Е.) и беспрестанно расспрашивает о том, что я говорил, что пишут из Москвы, через кого я веду сношения, чего добиваются славяне, какая разница между голубою и красною мурмолкою» (12, 151).
В ответном письме от начала 1845 года[2] Хомяков объяснил Самарину, что «временная буря» со стороны властей связана не с «речами» москвичей, а с какими-то появившимися за границей статьями (очевидно, славянофилы там изображены оппозиционерами), поэтому Хомяков и сам призывает к сдержанности: «… при проснувшихся подозрениях можно добиться неосторожностью до опасности»[3].
Что касается просьбы Самарина о «наставлениях», то Хомяков предлагает неустанно разъяснять основные идеи славянофильского учения: «Теперь надобно и должно высказывать принципы, и чем более они будут высказываться, тем яснее будет, что они ни для кого не опасны, что они не новое что-нибудь, не налагаемое нами на общество, но бессознательно в нем живущее, и что они до сих пор составляли лучшую часть нашей умственной жизни. Надобно показать всем, что они (т.е. принципы) так же далеко от консерватизма в его нелепой односторонности, как и от революционности в ее безнравственной и страстной самоуверенности; что они, наконец, составляют начало прогресса разумного, а не бестолкового брожения» (251). Термин «разумный прогресс» дал основание Н.И.Цимбаеву счесть построения Хомякова близкими к общелиберальным принципам.
В самом ли деле славянофилам нечего было опасаться возможных репрессий? Это не совсем так, Самарин лучше знал петербургские настроения. Ведь царское правительство всегда жаждало рабского повторения в разных вариантах тех идеологических предначертаний, которые спускались свыше, и любая, самая незначительная самодеятельность вызывала подозрения. Антибюрократический и в общем антипетербургский дух славянофильского учения не мог не раздражать правительственные круги. И даже такая невинная формула Хомякова, как отталкивание от «консерватизма в его нелепой односторонности», могла вызвать серьезные опасения и предположение, несмотря на твердые заверения славянофилов, о наличии подспудных радикальных, чуть ли не революционных мыслей. Жандармские и полицейские соглядатаи всячески пытались в Москве проникнуть в собрания славянофилов, а предварительно, в донесениях шефу жандармов графу А.Ф.Орлову, сообщали о главной задаче слежки: «… у них кроме известной правительству цели должна скрываться какая-нибудь другая. Если бы сего не было, то тогда зачем бы им было бояться и остерегаться»[4]. Здесь же заявлено, что «к обществу славянофилов» принадлежал М.А.Бакунин, уж воистину настоящий революционер (дикое сообщение! конечно, Бакунин никогда не принадлежал к тому «обществу»!).
Но таково уж было общее представление о славянофилах, бытовавшее в официальных кругах Москвы, а не только Петербурга. Сам московский генерал-губернатор граф А.А.Закревский (назначен на этот пост в 1848 году) люто возненавидел славянофильский кружок и был уверен в его тайных революционных замыслах. Когда граф весной 1849 года получил секретной почтой из столицы список арестованных петрашевцев, то он, как стало известно Хомякову, сказал одному своему близкому знакомому: «»Что, брат, видишь: из Московских Славян никого не нашли в этом заговоре. Что это значит по-твоему?» – «Не знаю, ваше сиятельство». – «Значит, все тут; да хитры, не поймаешь следа»» (199; здесь и далее курсивные выделения принадлежат авторам цитат).
Закревскому всюду мерещились революционные заговоры. Даже литературная деятельность славянофилов воспринималась им почти как революционная. 17 июня 1852 года генерал-губернатор докладывал царю, что цель «этого общества, по словам самих славянофилов, сделать переворот в русской литературе» (Хмелит сб. 7. С. 152). И когда Закревскому удалось уволить со службы цензора князя В.В.Львова за пропуск в печать (хотя и с изъятиями) славянофильского «Московского сборника» (1852), генерал-губернатор вменил еще цензору в вину и разрешение издать «Записки охотника» И.С.Тургенева, где, по мнению стража порядка, «было выражено решительное направление к уничтожению (! – Б.Е.) помещиков» (Хмелит. сб. 7. С. 163; из рапорта Закревского шефу жандармов графу А.Ф.Орлову от ноября 1853 года). Любопытна великая роль семейных связей в правительственных кругах: Львов оказался шурином (то есть женатым на сестре) могущественных Перовских (Лев – до августа 1852 года – министр внутренних дел, Василий – оренбургский генерал-губернатор), и шеф жандармов передал Закревскому их просьбу смягчить наказание родственнику; Закревский оправдывался: «… князь Львов, сделавшись цензором, старался войти в связи с Хомяковым, Аксаковым и другими, а потому всегда, как дошли слухи, брал цензоровать представляемые ими книги» (Хмелит сб. 7. С. 163), но все-таки был вынужден исправить формулировку: «князя Львова следовало бы отстранить только от звания цензора, но не удалить вовсе от службы» (Там же. С. 163-164). А если бы у Львова не было родственников среди любимцев Николая I?..
В свете чиновничьих подозрений следует рассматривать и непрерывное раздражение властей по поводу русской одежды и небритья славянофилов. Для последних бороды – признак народности, сближения с крестьянством и купечеством, а для властей после февраля 1848 года – признак похожести на небритых французских революционеров. И потому могло возникнуть парадоксальное предписание Министра внутренних дел (апрель 1849 года): «… как дошло до высочайшего сведения, что новый обычай сей (отпускать бороды – Б.Е.) все более и более распространяется и что у некоторых он происходит от страсти подражания западным привычкам, то Государь Император повелеть изволил, дабы я объявил всем гг. губернским предводителям дворянства, что Его Величество почитает недостойным русского дворянина увлекаться подражанием западным затеям так называемой моды и что ношение бороды тем более неприлично, что всем дворянам предоставлено право ношения мундира, при котором отнюдь не дозволено иметь бороды» (Хмелит. сб. 7. С. 167-168). Следовательно, славянофилы оказались западными модниками! Но так как в московских донесениях в III отделение неоднократно сообщалось о беседах Хомякова с раскольниками, то в сознании графа Закревского и его присных дворянские бороды вполне могли ассоциироваться еще и с обликом подозрительных для властей хранителей старой веры.
А символика русской одежды тоже расширялась до невообразимых аналогий. Вспомним расспросы Н.М.Смирнова о голубых и красных мурмолках. То есть народная одежда интерпретировалась как совокупность тайных знаков, то ли масонских, то ли революционных западноевропейских (например, у итальянских карбонариев были особые тайные знаки в одежде). Поразительно, что борьба властей с народной одеждой и бородами славянофилов продолжалась все последние годы царствования Николая I и перешла в администрацию Александра II, казалось бы, должного забыть при своем либерализме про гонения отцовских клевретов, да и самого отца, на внешние знаки славянофилов. По крайней мере, славянофилы были убеждены, что продолжение запретительных инструкций относится к прежней косности чиновничьей бюрократии, а не к облику молодого государя: см. специальное публицистическое письмо, созданное в хомяковском кругу весной 1856 года: дескать, под видом Высочайшего повеления московская полиция предписывает брить бороды и не носить публично «национальное платье»[5]. Увы, имеется предписание шефа жандармов князя В.А.Долгорукова графу Закревскому от 28 марта 1859 года: «Государь Император высочайше повелеть изволил: ношение дворянами бород и эспаньолок, когда дворяне в мундирах или в действительной службе, не допускать» (Хмелит. сб. 7. С. 172). Единственное здесь утешение – не вообще запрет, а лишь во время действительной службы и при мундирах…
Следует однако осознать, что отношение властей к славянофилам не было всегда однозначно резко негативным. Однозначно враждебно к ним относился лишь граф Закревский. А через его голову, обращаясь прямо к петербургским верхам, энергичный А.И.Кошелев смог в течение 1855 года, пользуясь «оттепелью» в начале царствования Александра II, добиться снятия цензурного запрета с творений славянофилов, а главное – выхлопотать разрешение на издание славянофильского журнала «Русская беседа»[6]. И не только при Александре II, даже и при Николае I бывали некоторые колебания.
Наш выдающийся историк П.А.Зайончковский, занимаясь печальной судьбой киевского Кирилло-Мефодиевского братства, обнаружил в архиве III отделения и частично опубликовал ценную записку «О славянофилах» (она относится скорее всего к периоду следствия над организаторами нелегального общества, к весне 1847 года; в записке упоминается статья К.Аксакова 1846 года). Здесь содержится чрезвычайно положительная оценка патриотической деятельности анализируемой группы: «Славянофилы, занимающиеся утверждением в отечестве нашем языка, нравов и образа мыслей собственно русских, очищением нашей народности от излишних примесей иноземного в высшей степени полезны: они суть двигатели в государстве – орудия самостоятельности и могущества его…»[7]. Заметим, что автор записки объединяет киевлян с московскими славянофилами, как бы стирает границы, хотя можно было бы говорить и о многих отличиях, прежде всего о чуждости москвичам украинофильства киевлян. Записка почти обходит проблемы сепаратизма и призывает к осторожному отношению властей к украинскому патриотизму участников братства, дабы не возмутить крайними мерами именно сепаратистские настроения киевлян.
Я убежден, что записка составлена М.М.Поповым, управляющим 1-ой экспедицией III отделения, чиновника умного и коварного (именно он пытался идеологически «обрабатывать» по поручению Л.В.Дубельта умирающего В.Г.Белинского). Попов был и одним из самых активных руководителей следствия по делу киевского общества. П.А.Зайончковский считал, что он выполнял волю и предначертания обоих шефов, Орлова и Дубельта. Я бы добавил, что, возможно, Попов и сам в чем-то влиял на начальников, будучи значительно более обстоятельно, чем они, ориентированным в русской литературе и журналистике (до того, как его пригласили в III отделение, он много лет преподавал русскую словесность в гимназиях).
Во всяком случае киевские кружковцы получили слишком мягкие наказания, чем можно было бы ожидать от приговоров их судей, знающих их украинофильские и сепаратистские идеалы. А страшная кара, постигшая Т.Шевченко (его отправили в солдаты и запретили писать и рисовать), не в счет: она связана с его сатирическими стихами о царе и царице.
Но относительная мягкость репрессий могла иметь место лишь до 1848 года, когда разразились европейские революции и правительство стало применять куда более суровые меры. Тут и славянофилам доставалось неоднократно, вплоть до запрещения «Московских сборников» в 1852 году и практически вообще запрещения печататься (для них отменялась московская цензура, все труды нужно было посылать в Главное цензурное управление в Петербурге).
Ю.Ф.Самарин, активнейший из старших славянофилов, имел бы все шансы в 1849 году загреметь на каторгу, если бы, опять же, не личные, «семейственные» связи, еще более крупные, чем у князя Львова. Не желая ограничиваться декларациями о патриотизме и значении Москвы, да и вообще ограничиваться теоретическими рассуждениями, он первым из славянофилов, будучи чиновником Министерства внутренних дел и участвуя в ревизии городского устройства Риги, создал серию ярких публицистических очерков, составивших рукописный цикл «Письма из Риги», очень быстро распространившийся в тогдашнем, говоря нашим языком, «самиздате». Самарин ратовал за ограничение сословных привилегий остзейского дворянства, за экономическое освобождение латышского и эстонского крестьянства, резко критиковал притеснения русских граждан и православия. Из-за разных доносов и прямой жалобы рижского генерал-губернатора князя А.А.Суворова, недовольного антинемецкой позицией публициста, Самарин был арестован, препровожден в Петербург, в Петропавловскую крепость, а затем был вызван к Николаю I, внимательно прочитавшему «Письма из Риги» (свидание состоялось 17 марта 1849 года). Самарин по горячим следам подробно записал весь диалог (см. 7, XC-XCIII).
Ясно, императору решительно не понравился антинемецкий дух «Писем» (царю было желательно, наоборот, сближение немцев и русских), он однако в своих наставлениях полностью обошел крестьянский вопрос и притеснение православной церкви. Главное – царь обвинил Самарина в нарушении присяги (использовал без разрешения служебные документы!), в антиправительственной направленности «Писем»: «Понимаете, к чему вы пришли: вы поднимали общественное мнение против правительства; это готовилось повторение 14 декабря»… «Вас следовало отдать под суд (…) Вы сами знаете, что вы бы сгинули навсегда» (7, XCII). Однако Николай I закончил беседу совершенно неожиданно: «Помиримся и обнимемся» (7, XCII). Это с государственным-то преступником! Царь милостиво отпустил Самарина и приказал ему ехать в Москву успокаивать родителей… Все дело в том, что Самарин был для царя свой: родители «преступника» — видные придворные (матушка – любимая фрейлина императрицы Марии Федоровны); крестными родителями, восприемниками у купели младенца Юрия были Александр I и Мария Федоровна. Николай не мог этого крестника своего брата и своей матери отправить в Сибирь… Так что здесь еще ярче, чем в случае с увольнением князя В.В.Львова, проявилась «семейственность».
С Иваном Аксаковым, арестованным именно в день вызова Самарина к царю, 17 марта 1849 года, Николай I мог поступить куда более сурово – у Аксаковых не было никаких придворных связей. Однако проступок арестованного был несравненно бледнее самаринского, он был как бы вторичным, отраженным: главная причина ареста заключалась в обнаруженной (с помощью перлюстрации переписки Ивана Аксакова с отцом и братом Константином) глубокой приязни Аксаковых к пострадавшему Самарину, а также в твердой уверенности, что государь, прочтя «Письма из Риги», сменит гнев на милость (как мы знаем, милость потом была оказана отнюдь не из-за согласия царя с идеями Самарина). Ивана Аксакова почему-то отвезли не в крепость, а в домь.нит гнев на милренности, что государь, прочтя «к пострадавшему Самаринуельства; это готовилось повторениеройства Риги______ III отделения, где на пять дней заключили на квартирной половине шефа жандармов графа А.Ф.Орлова, в столовой зале (!). Николай I не удостоил другого славянофила аудиенции; но по царскому заданию Аксакову были предложены 12 вопросов, на которые требовалось дать развернутые ответы. Император внимательно прочитал ответы и сделал ряд помет на полях. Академику М.И.Сухомлинову, автору содержательной статьи «И.С.Аксаков в сороковых годах», удалось в конце XIX века опубликовать полный текст вопросов-ответов и всех помет Николая I[8].
Аксаков отвечал умно и сдержанно. Он искренне подчеркнул, что термин «славянофилы» неточен, ибо этот круг лиц, к коим «преступник» причисляет и себя, больше всего занимается российскими проблемами, желая возрождения народности в науке и литературе. А к западным славянам проявляется лишь сердечное участие – как к братьям. Николай I, в течение целого года тревожно переживавший клубок европейских революций и бунтов, раздраженно наблюдавший за социально-политическими движениями западных славян и уже готовивший поход русской армии на подавление Венгерской революции (в помощь Австрии), теперь, в начале 1849 года, куда более резко отнесся к панславистским идеям, чем в 1847, когда судили киевских кирилло-мефодиевцев и когда арестовали, но вскоре выпустили интенсивно общавшегося с зарубежными славянами молодого славянофила Ф.В.Чижова, хотя, разумеется, и тогда у российских властей не было никаких симпатий к национально-освободительному движению западных и южных славян.
Царь обошел все рассуждения Аксакова относительно народности и нравственного перевоспитания дворянства, а зацепился за невинную фразу о сердечном участии к положению западных славян и разразился длинной тирадой: «Потому что под видом участия к мнимому утеснению славянских племен в других государствах, тмится преступная мысль соединения с сими племенами, несмотря на подданство их соседним и частию союзным государствам; а достижения сего ожидали не от Божьего определения, а от возмутительных покушений на гибель самой России». Как видно, у Николая I не было никакого желания содействовать освобождению западных славян из-под османского и австрийского владычества, наоборот, объединение славян воспринимается как революционное расшатывание законных государств и чуть ли не как разрушение Российской империи! Потому и «тмится преступная мысль» (редкое слово «тмится» Николай явно заимствовал у любимого своего драматурга Н.В.Кукольника, у которого в драме «Торквато Тассо» герой при монологах употребляет рефрен: «И снова все туманится и тмится…»). А Ивана Аксакова царь велел освободить, вслед за Самариным.
Однако этих двух арестов было достаточно, чтобы за славянофилами потянулся мрачный шлейф правительственной подозрительности. Она, как можно судить по тревожному письму Самарина к Хомякову и К.Аксакову еще от конца 1844 года, существовала и раньше и заставляла старших славянофилов постоянно осторожничать. Сильную тревогу, бесспорно, вызвали аресты кирилло-мефодиевцев в 1847 году. Блестящим образцом самозащиты служит большое послание Хомякова к Самарину от 30 мая 1847 года, конечно, написанное в расчете на перлюстрацию (Хомяков здесь великолепно эзоповски рассказал об аресте и заключении Ф.В.Чижова: «Он совершил ускоренное путешествие от границы сюда с провожатыми, потом получил квартиру на 12 дней с отоплением, освещением и столом» — 268). Хомяков, конечно же, желал политического освобождения западных и южных славян, но его знания и интуиция подсказывали ему: в верхах этому не сочувствуют, надо быть осторожным. И он как бы открещивается и от кирилло-мефодиевцев (тем более, что их сепаратизм совсем ему был не по душе), и от политики вообще: «Малороссиян, по-видимому, заразила политическая дурь. Досадно и больно видеть такую нелепость и отсталость. Когда общественный вопрос только поднят и не только не разрешен, но даже и не близок к разрешению, люди, по-видимому, умные хватаются за политику! Это похоже на Одоевского с его приютами. Не знаю, до какой степени было преступно заблуждение бедных малороссиян, а знаю, что бестолковость их очень ясна. Время политики миновало. Это Киреевский напечатал тому уж два года…» (269).
Хомяков сознательно наводит тень на плетень. Он как бы нарочито спутывает первостепенность социального решения крестьянского вопроса в России с политической проблематикой на Западе. Князь В.Ф.Одоевский с его энергичной благотворительной деятельностью никакого отношения к политике не имел (хотя в свою очередь вызывал сильные подозрения Николая I и его окружения) – просто Хомяков не преминул лишний раз показать свою нелюбовь к «барским» затеям петербургского аристократа[9]. И ни о какой политике не говорил в печати И.В.Киреевский в 1845 году (его статьи в «Москвитянине» той поры – культурологические и философские, совершенно вне политики).
Воистину забавно однако, что всячески подчеркивая свое анти-политиканство, Хомяков чем дальше, тем больше входит в социально-политические сферы. А в отличие от самаринского «самиздата» он начал ориентироваться на прямое обращение к верхам. Пользуясь знакомством с А.Д.Блудовой, дочерью видного николаевского вельможи графа Д.Н.Блудова (главноуправляющего II отделением царской канцелярии, члена Государственного совета и т.д.), Хомяков посылает ей в 1848-1850 годах свои статьи и резюмирует их в письмах, рассматривая проблемы воспитания, социологии, крестьянский вопрос – явно уповая на передачу мнений и идеалов славянофильского вождя в самые верхние слои российских властителей. Были у Хомякова и прямые прорывы в большую политику. Особенно потрясает по утопичности и по геополитическому благородству его письмо к А.О.Смирновой от 21 мая 1848 года. Автор явно надеется, что адресат передаст содержание письма «наверх» — неясно только, куда и как. Мужу, калужскому губернатору Н.М.Смирнову? Но он тогда скорее всего находился в Калуге (рассматривались кляузные дела и доносы на самого губернатора), а сама Александра Осиповна – в Петербурге. Она там могла рассказать о письме Хомякова кому-нибудь и повыше мужа, может быть, и самому императору, благоволившему красавице.
Итак в напряженные революционные месяцы 1848 года Хомяков предполагает возрождение Польши как самостоятельного государства: «Пусть восстановится Польша, во сколько может: Познань с Гданском (Данциг), княжество Галицкое и Краков, герцогство Варшавское и часть Литвы, не говорящая по-русски» (412). И не просто мечтает, а желает закрепить возрождение Польши (и, может быть, создание других государств) юридически: путем всеобщего голосования, где все будут равны. Хомяков предлагает провести, говоря нашим языком, референдум в спорных регионах: «Голоса народные должны быть подаваемы на языке народном, в Польше по-польски, в Литве по-литовски (совершенно непонятно для поляков), в Галиче по-галицки (т.е. почти по-русски. Всякая область должна иметь право приписаться или к новой Польше, или к соседней державе, или составить отдельную общину под покровительством или без покровительства другой державы. То же право должно быть распространено к славянам Лузации и Щлезии; то же право может быть распространено благородным сеймом Венгерским на славян, хорватов, словаков, руснаков и других» (413).
Конечно, ни при какой тогдашней погоде правительства России и стран Центральной Европы не пошли бы на проведение референдума…
А в связи с реформами при Александре II началось, наконец, сближение старших славянофилов с либеральными верхами России – в борьбе за освобождение крестьян; особенно велика здесь роль Хомякова и Самарина. Но «славянофилы и крестьянский вопрос» — сложная и обширная тема, требующая специального изучения..
[1] Самарин Ю.Ф. Соч. в 12 т. Т. 12, М., 1911. С. 152. Все дальнейшие ссылки на это издание (еще будут ссылки на т. 7, 1889) даются в тексте и сокращенно, с указанием тома и страниц.
[2] О значении переписки Хомякова в Самариным в 1844-1845 годах см.: Цимбаев Н.И. Из истории славянофильской политической мысли (славянофилы и царское правительство) // Вестник Московского университета. Серия 8. История. 1985, № 6. С. 52-64.
[3] Хомяков А.С. Полн. собр. соч. в 8 т. М., 1900. С. 250. Все дальнейшие ссылки на этот том даются в тексте, после цитаты, сокращенно, с указанием страниц.
[4] Дело «О славянофилах и о магистре Московского университета Никольском» (Публикация и комментарии С.А.Шпагина) // А.С.Хомяков: Личность – творчество – наследие. Хмелитский сб. Вып. 7. Смоленск, 2004. С. 143. Все дальнейшие ссылки на это издание даются в тексте и сокращенно: (Хмелит. сб. 7. С. 143).
[5] См. : Мазур Н.Н. Дело о бороде. Из архива Хомякова: писмо о запрещении носить бороду и русское платье // Новое литературное обозрение. № 6 (1993-94). С. 127-138. Текст письма: с. 136-138.
[6] См. главу «Снятие опалы с славянофилов» в кн.: Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 457-483. См. также: Пирожкова Т.Ф. Славянофильская журналистика. М., МГУ, 1997.
[7] Зайончковский П.А. Кирилло-Мефодиевское общество (1846-1847). М., МГУ, 1959. С. 129.
[8] Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 499-513. Приводимая ниже заметка Николая I помещена на с. 505.
[9] См. о взаимоотношениях старших славянофилов с «аристократом»: Егоров Б.Ф., Медовой М.И. Переписка кн. В.Ф.Одоевского с А.С.Хомяковым // «Ученые записки Тартуского университета», вып. 251, Тарту, 1970. С.335-349.
Добавить комментарий